СКАЗКА СО СТРАШНЫМ КОНЦОМ
Максим ТУУЛА
«Чудовища», «зомби», «оборотни», «орки» – это только некоторые из слов, встречающиеся в панических отзывах на фильм «Счастье мое»: впору подумать, что документалист Сергей Лозница в качестве игрового дебюта выбрал почему-то хоррор. «Русофобия», «антипатриотизм», «человеконенавистничество», «да понятно, Лозница вообще в Берлине живет» – раздается с другой стороны. Забавно было наблюдать тот энтузиазм, с которым журналисты еще до каннской премьеры гордо записывали картину в достижения российского кино (как-никак, снят фильм на русском, учился Лозница во ВГИКе, работал в Петербурге), а увидев – ожесточенно критиковали за «чернуху» и обнаруживали «украинский след» (формально это совместная продукция Украины, Германии и Голландии). Но если разобраться, нынешняя европейская «прописка» автора говорит только об исключительной его честности, да и вряд ли какой московский критик так знаком с российской реальностью, как Лозница, снимавший документальные фильмы в провинциальных городках и глухих деревнях. И кто сказал, что вымышленное, метафорическое, сказочное пространство художественного произведения «Счастье мое» тождественно России? Или же вам здесь что-то все-таки знакомо?
 |
Но все это, по большому счету, к достоинствам фильма отношения имеет мало. Несомненно, доля провокации заложена режиссером изначально – ведь он покушается на обветшавшие мифы, по-прежнему укорененные в русском сознании, и предлагает другой, неудобный и бескомпромиссный взгляд. Например, центральный эпизод о «цивилизованных немцах», относящийся к Великой Отечественной, провокативен по своей сути – и вызвал соответствующую реакцию, особенно на фоне надуманного противостояния «Счастья» и «великого фильма о великой войне» в каннской программе. Как бы то ни было, «Счастье мое» – важнейшее событие минувшего года вовсе не благодаря псевдопатриотическим дискуссиям, а благодаря мощи авторского высказывания. |
| Сергей Лозница. Фото novaya.com.ua |
— Почему темой центрального эпизода стала Вторая мировая война?
— Дело даже не в войне, она здесь просто обстоятельство действия, которое позволяет наиболее ярко и гипертрофированно выявлять «способности» человека в экстремальной ситуации. Тема-то совсем другая: столкновение двух разных взглядов на жизнь, которое разрешается вовсе не в интеллектуальном поле. Оно неразрешимо в принципе, и тут можно просто разойтись, услышав друг друга, а могут произойти необратимые процессы, когда одни люди лишают других жизни. Это нерешенная проблема описанного пространства. В эпизоде звучит вопрос: «Можно ли ради торжества своей идеи пойти на то, чтобы уничтожить оппонента?»
— Этот эпизод вызывает противоречивую реакцию: красноармейцы однозначно отталкивают, а учитель-интеллектуал внушает симпатию. При этом он говорит о том, что скоро придут «цивилизованные немцы», а зрителя как будто ставят на место красноармейцев.
— Такая реакция продиктована незнанием истории и невежеством. Здесь вдруг срабатывает свисток, по звуку которого все быстро равняются и становятся по стойке «смирно». Начиная со школы, с уроков начальной военной подготовки, нас учат видеть врага в других. Там, где проведена граница, есть чужие. Там, где есть чужие, предположительно существуют враги, и к ним нужно относится не по-доброму. Я помню, как в классе висела карта расположения сил вероятного противника. Эта печать на нас уже наложена с детства. Поэтому, когда мы видим в фильме такую вот ситуацию – а по закону жанра мы должны себя с кем-то ассоциировать, придерживаться чьей-то стороны, хотя это не обязательно – мы вынужденно переходим с одной стороны, стороны доброго радушного хозяина, на другую – сторону людей, которых задел человек, ждущий врага. Мы всегда ассоциируем себя со «своими». А ведь достаточно много людей ждало немцев.
«Своя» власть уже достала так, что в первые дни войны люди сдавались в плен в надежде, что «там» будет не хуже, а то и лучше. У людей существовала эта иллюзия, когда на деле они находились между двух страшных зол, между дьяволом и дьяволом. Но это знание было дано потом, а на тот момент его не было. В фильме один герой питает иллюзию, а другой – злобу. И того, и другого можно понять, но не принять. Когда смотришь эту сцену, она скальпелем отделяет человеческое от того, что нам нанесла в головы идеология. Сторону красноармейцев – преступников, убийц – принимать тоже нельзя, но камера безжалостно ставит зрителя на их место. Камера могла бы находиться в стороне, но она стоит на их точке зрения, поэтому эпизод и провокативен.
— Ваш фильм участвовал в конкурсе фестиваля «Текстура», который посвящен современности. Вместе с тем в «Счастье моем» многое соединяет современность со Второй мировой войной. Помимо попыток нынешней власти построить некую идеологию, опирающуюся на миф о «великой победе», в чем вы видите связь современности с теми событиями? Сколько еще продлится эта связь?
— Война – страшное свершение, за которое была уплачена колоссальная жертва, причем по вине самой системы. То, что строит нынешняя власть, нельзя назвать идеологией. Это можно назвать инерцией: когда корабль потерпел крушение, люди цепляются за обломки, балки. До тех пор, пока в головах будет царить невежество, они будут цепляться за эти обломки, и руки не будут соскальзывать. Это не целостная идеология, это не картина мира. Все эти георгиевские ленточки – только сигнатуры, которые не имеют отношения к мировоззрению. Это сойдет очень быстро. Инерция будет возможна хотя бы до тех пор, пока не снимут старые вывески с улиц – с именами Орджоникидзе, Ленина, Свердлова и прочих губителей – или пока у нас будут стоять памятники Ленину.
В Германии вот памятники Гитлеру не стоят, нет улиц «Старая Нацистская» или «имени Гитлерюгенда». А у нас существует прекрасная желтая газета с названием «Комсомольская правда». Нужно понять, что слова – это не просто слова, а еще и образ мысли и образ действия. Нужно понять, что парень, который лежит на Красной площади, принес народу колоссальный вред – а народ продолжает его почитать, и этот парень продолжает действовать. Пока власть каким-то образом не продекларирует: «В 1917-м году был совершен разбойный переворот, все, что было сделано той властью, – преступно», – ничего не изменится.
— Но как это произойдет, если нынешняя власть – так или иначе плоть от плоти той самой советской власти?
— Я сейчас начну разочаровывать. Нынешняя власть – плоть от плоти народа. Власть – это наш договор между собой, это колоссальная условность: мы договорились уважать неких людей. Мы можем договориться и о другом: например, отказаться от этого уважения и почитания, а если вас попробуют заставить – проигнорировать такие требования. Вот, например, в Армении не было взорвано ни одной церкви: я не очень представляю армян, собравшихся на площади и молча взирающих, как взрываются церкви, и других армян, которые затаскивают в церковь динамит.
— Может, попытка построить что-то на обломках свойственна Восточной Европе, где произошел слом? Многие восточноевропейские государства пытаются мифологизировать какие-то события. Польша, например, – Варшавское восстание, Украина – Голодомор…
— Там никто не строит идеологию. В Украине нет идеологии как таковой – и слава богу. Это очень молодое государство. Там присутствует огромное количество разнонаправленных и разнообразных сил, но общая идеология пока одна, – к сожалению, идеология золотого тельца. Хотя это уже нельзя называть идеологией. Другое дело, что нельзя умалчивать факты того кошмара, который ударил по украинскому крестьянству и подорвал основы нации, основы жизнедеятельности народа. Как там, так и в России коллективизация убила культуру.
— Почему, по-вашему, западный и русский зритель воспринимает кино по-разному?
— Вообще, говорить о зрителе в целом неправильно: есть общие черты, но есть люди, мировоззрение которых совпадает и здесь, и там. Существуют темы, которые вызывают у здешних зрителей сопротивление. Причина понятна: разная культурная среда, в которой вырос тот и другой. Я вспомнил такую аналогию: мою картину «Полустанок» показывали в одном немецком городе.
После просмотра из зала выскочил разъяренный человек, который возмутился тем, что состояние показанных в фильме спящих людей напомнило ему, как он за лет пять до этого лежал в коме. Но фильм – не про его кому, а совсем о другом. Так же и российские зрители считывают в «Счастье моем» совсем иные вещи. Бенисио дель Торо написал потрясающий текст про мою картину: «Фильм ужасен и красив одновременно: он как старая фотография, как полет бабочки, как страх, который возникает, если заглянуть в глаза белому медведю».
Вот реакция человека, который никогда не жил в России. А в России фильм порой вызывает агрессивную реакцию, идеологические клише мешают видеть суть. Наше отличие от Европы – в колоссальном отставании. Речь идет о способности воспринимать искусство. Искусство у нас – нечто святое, прекрасное, некий алтарь. Я не против прекрасного, но в искусстве должно присутствовать не только оно.
Печатается с сокращениями
booknik.ru |